Об авторе История
ГРЕХ ЖАЛОВАТЬСЯ

НОЧЬ ПОЛНОЙ ЛУНЫ


1

– Не могу не поделиться‚ – сказал Караваев. – Возникшими у меня сомнениями...

Было лето.

Доспевала малина.

Грибов в лесу – ступить негде.

Светлые дни. Теплые ночи. Купания нагишом на прогретой отмели – раку не утонуть.

Мария Викентьевна разливала чай в беседке. Самовар в медалях попыхивал благодушно старым‚ заслуженным генералом. С крюка под потолком свисала до стола медная‚ начищенная до блистания керосиновая лампа – хвостом жар-птицы‚ освещая чашки с сахарницей‚ сливочные сухарики‚ слоёные пирожки на блюде. Книга лежала на скамейке‚ открытая на случайной странице: "Мария Викентьевна разливала чай в беседке..." Натужно гудели шмели‚ отлетая на заслуженный ночлег. Покой разливался по округе. Талица на бугре нежилась избами в нежаркой истоме. Луна обвисала за дальним лесом‚ отправляясь на неспешную ночную прогулку.

Верить в сомнения не хотелось.

– Не могу не поделиться... – повторил он упрямо.

Ему нравилась Мария Викентьевна. Его волновали пышные‚ тяжеловатые прелести. Его будоражило отсутствие мужа‚ который отошел ко сну после долгого именинного обеда.

Жизнь была хоть куда.

Случай представлялся исключительный.

Но истина – она дороже.

– Будет вам‚ Караваев‚ – с ленцой тянула Мария Викентьевна‚ помешивая ложечкой в стакане. – Вечно вы не о том...

Эта её ленца‚ хрипота с завлеканием‚ эти прелести‚ что отваливали тонкую материю и лежали вольно‚ напоказ – нет сил вынести!

Мешал только Викуша‚ настороженный и несговорчивый‚ что примостился за столом в недобром молчании‚ будто охранял маму от посягателя.

Викуше пять лет.

У Викуши день рождения.

Гости разъехались к ночи‚ много гостей‚ после обеда с купанием‚ накричавшись всласть‚ взбаламутив тихую их речку, наглядевшись на трескучие потешные огни. Остался один Караваев – крупный‚ упитанный‚ пышноусый‚ и ложечка беспокойно взвякивала в стакане у Марии Викентьевны.

Месяц завершал лето.

Год завершал столетие.

Время осмысливать прожитое‚ завершать задуманное, решаться на немыслимое на пороге туманных далей.

– Викуша‚ – пропела мама. – Пойди к себе‚ поиграй...

Полная луна явила наконец себя‚ подпираясь верхушками резных сосен. Будоражила и тревожила‚ манила и приневоливала в великолепии блистательного равнодушия.

Викуша – у него особенность. Викуша в полнолуние – прорицатель будущего‚ но этого никто не знает‚ а он тем более. Затихает вдруг‚ как леденеет‚ глаза округлые‚ в точку: Викуша не здесь. Видит он‚ как мама разоблачается‚ будто в купальне‚ обнажая перед Караваевым спелые свои красоты‚ говорит в задыхе и невпопад:

– Не стыдно‚ когда раздеваешься‚ а за тобой подглядывают. Стыдно‚ когда подглядывают‚ а ты плохо выглядишь...

Сморгнул с затруднением‚ прогоняя наваждение‚ и пошел в дом.


2

Папа у Викуши служил по почтовому ведомству.

Папа принес для сына карту империи и расстелил в детской комнате. Папа-выдумщик: вместо ковра.

Это была не вся империя. На всю недостало бы и гостиной. Лежала на полу почтовая карта со многими подробностями‚ от Зауралья и до Камчатки, огромная карта на плотной бумаге‚ наклеенной на холстину‚ и Викуша ползал по ней с нежного возраста‚ делал с упоением первые свои шаги. Сибирь – край студеный‚ не всякому его одолеть‚ но Викуша без спотыкания переступал через льды вековые‚ реки текучие‚ города поставленные‚ через кочевых и оседлых инородцев‚ с легкостью осваивал нехоженые пространства: плотность населения – ни единой души на квадратную версту. А счастливый папа‚ знаток географии‚ перечислял племена-народы‚ через которые Викуша перешагивал:

– Манси и ханты. Коряки и камчадалы. Эвены c юкагирами‚ селькупы‚ енисейские самоеды, ненцы и нганасаны... Гляди‚ Маша! – кричал папа в восторге от собственной выдумки. – Его шаги – великаньи! Душа станет великанья! Мысли! Созреет для великих дел!..

Викуша уродился таков: тих и податлив. Папа прозывал его "мягким знаком"‚ желал сыну мужества с упорством для обережения от "твердых знаков"‚ подстерегавших за углом‚ а потому вывозил карту на дачу‚ чтобы Викуша не позабыл за лето прежние великаньи привычки. Играть в солдатики на Среднесибирском плоскогорье. Кувыркаться с Кутей на Верхоянском хребте. Задрёмывать на Западно-Сибирской равнине‚ ногами в Карское море.

Пока Кутя была щеночком‚ коробка от маминых туфель стояла на острове Врангеля‚ где Кутя дремала‚ сладостно повизгивая во сне. Когда подросла, подстилка лежала на полуострове Таймыр. Вошла в силу – спала там‚ где придется‚ кроме Чукотского полуострова.

На Чукотку Кутю не допускали. На Чукотке стоял шатер из оленьих шкур. Внутри горел огонь. Дым выходил наружу через отверстие в потолке.

Отец-чукча – высок‚ плечист‚ бронзоват лицом – застыл с острогой на ледовитом берегу‚ караулил у полыньи зверя-тюленя. Тюлень – это мясо для еды. Шкура для обуви. Сало для обогрева. Как им без тюленя?

Дед-чукча сидел возле дома и затачивал новую острогу на смену затупившейся. Как им без остроги?

Бабушка-чукча шила малицу с оторочкой из шкуры пыжика‚ с пришивными рукавицами, костяной иглой со звериными жилами: мехом к телу и мехом наружу. Без рубахи – замерзнешь.

Мама-чукча в нарядах из рыбьей кожи – мама-модница – варила мясо к обеду‚ требуху с почками: полный котел. Без мяса – оголодаешь.

Ездовые собаки подремывали возле нарт‚ унюхивая вкусные запахи‚ готовые во всякий миг помчать по назначению. Через льды стоячие. Льды ходячие. Льды вековые.

Поверху пролетали утки-лебеди. Понизу гнездились полярные куропатки. Пробегал в отдалении пугливый песец. Мальчик Чуча отогревал дыханием изледенелую землю‚ промёрзлую насквозь‚ малую совсем проталинку‚ чтобы проклюнулся хоть какой стебелек. Но мерзлота потому и называется вечной‚ что её не прогреешь‚ а Чуча того не знал. Дышал-дышал‚ прогревал-прогревал‚ но поддувал ветер с полюса‚ и вновь примораживало.

– Деда‚ – спрашивал мальчик‚ – чего мы тут живем?

– Где ж нам еще? – рассудительно отвечал дед. – Мыс тут Чукотский. Море Чукотское. Нагорье Чукотское. Тут всё наше.

Имени у деда не было. Имени ни у кого не было. Папа – он и есть папа. Мама – она и есть мама. Посторонние вокруг не проглядывали‚ перепутать не с кем‚ и имена потому не требовались. И только Чучу называли Чучей: Викуша пожелал, истосковавшись по другу.

На даче недоставало друга-приятеля, а с деревенскими ему запретили водиться.

У деревенских – вши.

Взял лист плотной бумаги‚ нарисовал синего человечка – руки нараспашку‚ приписал печатными буквами: "Вот он я!" Сложил из бумаги птицу с хвостом‚ как папа показывал‚ запустил в полет с вершины Уральских гор. Птица-послание пролетела через почтовую Сибирь и снизилась над Чукоткой в поисках адресата.

По Чукотке полз ледник‚ не одну сотню лет‚ а мальчик Чуча сидел на его краю и болтал ногами.

Поймал птицу‚ рассмотрел в подробностях синего человечка‚ потом спросил:

– Деда‚ еще люди есть? Которые на свете?

Дед задумался и думал долго:

– Есть. Далеко отсюда. Одна семья. Мы у них тюленя на оленей меняли.

– И больше никого?

Дед задумался и думал совсем долго:

– Они оленные‚ кочующие. Мы сидячие‚ береговые. Зачем еще?


3

А Кутя спала и спала.

Викуша глядел и глядел.

Ледник – мёрзлая вода – полз и полз.

Дополз до края‚ осколышем обрушился с крутого берега – всплеск до неба‚ обратился в льдину-громадину.

И поплыл.

На льдине сидел Чуча и болтал ногами. Птица-послание примостилась рядом. Человечек – руки нараспашку: "Вот он я!"

Мама в крик:

– Ты куда?..

Дед в крик:

– Ты зачем?..

А отец промолчал‚ высматривая в оба глаза‚ когда же проглянет в полынье морж-ластовик. Морж – это мясо для еды. Шкура для подстилки. Сало для обогрева. Как им без обогрева?

– Я вернусь‚ – отвечал Чуча. – Поищу иных‚ которые на свете‚ и вернусь.

Проплыл неспеша по Чукотскому морю‚ прошел на льдине Беринговым проливом‚ – а на даче продолжалось как продолжалось.

Папа у Викуши любил поспать после обеда‚ особенно летом‚ в прогретом комнатном полумраке‚ почмокивая губами и посвистывая носом‚ с легкой младенческой испариной на лбу и на шее. Сон у папы долог и глубок‚ как у первого человека‚ когда из ребра сотворили ему жену‚ – а жена его Мария Викентьевна млела пока что в беседке возле пышноусого красавца‚ вздымая проглядывающие прелести под тончайшим‚ на просвет‚ батистом.

Караваев обретался в крайнем возбуждении от соблазнительного соседства с волнительными‚ напоказ‚ красотами. Урчал ненасытной утробой‚ лез в блюдо со слоёными пирожками‚ отщипывал малые кусочки‚ жевал‚ глотал‚ постанывал‚ бил себя по пухлой руке-воровке.

– Боже ж ты мой... – бормотал в отчаянии. – Это для меня яд! Отрава! Самоубийство! Боже ж ты мой‚ – чавкал в истерике‚ – мне же нельзя сладкого‚ категорически! Я со сладкого опиваюсь... Я со сладкого поправляюсь... Боже ж ты мой‚ – урчал с наслаждением‚ – как это вредно!..

– Караваев‚ – с хрипотцой завлекала Мария Викентьевна. – Вечно не те эмоции...

Беседка стояла на высоком берегу‚ и просторы открывались необозримые. Внизу река. С боков лес. Над головой небо. Впереди новый век.

И это требовало осмысления.

Викуша выглядывал из окна‚ округлив глаза и заледенев телом. Викуша прозревал будущее при полной луне‚ и только он углядел‚ как вошел в беседку Глот Феофан, уселся на лавочку‚ свесив кудлатую голову и скучая руками. "Землицы! – вопияла его душа. – Зем-ли-цы!.." Без землицы хоть кошкодёрничай‚ обдирай дохлых кошек‚ и Глот Феофан – в ожидании раздела окрестных угодий – грыз со старанием калёные семечки‚ сплевывал лузгу на пол, а заодно попадало на стол с самоваром‚ на сладкие слоёные пирожки‚ на мамин батист с рюшечками.

– Едят да мажут‚ – говорил Феофан‚ – а нам не кажут...

Придет лето‚ пылающее огнем‚ хмельное лето великого потрясения‚ когда всякое будет дозволено всякому‚ и Глот Феофан догрызет семечки‚ разберет лёгонькое строеньице по колышкам‚ на плече перенесет в Талицу‚ а заодно прихватит самовар с медной‚ начищенной до блистания керосиновой лампой. Поставит беседку в огороде‚ повесит лампу – жар-птицу‚ станет осаниться барином‚ гоняя чаи из самовара с медалями‚ подъедая масляный блин‚ обернув им для сытости ломоть черного хлеба. Но выгоды в том занятии не углядев‚ обошьёт беседку тёсом‚ запустит туда кур с индюшками, обогатеет с вольного промысла‚ упрятывая под стреху мозольную денежку. В иную хмельную пору‚ когда всякое будет дозволено лишь похитителям власти‚ старика Феофана сошлют в холода за кулацкую его натуру‚ поморозят с семьей в глубоких снегах‚ а кур выморят в общественном курятнике‚ беседку раскатают по колышку, без пользы сожгут в печи. Лампа с самоваром пойдут по рукам‚ из избы в избу‚ а в невозможном будущем их купят задешево мимохожие туристы и уволокут в город...


4

Пришел папа‚ веселый и взлохмаченный‚ обнял маму‚ пересчитал ребрышки: все ли тут? – продекламировал с восторгом‚ исполненный неведения:

– Вороне как-то Бог послал кусочек жизни...

По тропке шли мужики из леса. В деревне топили печи. По реке плыла барка. Костерок тлел на корме в притомившихся сумерках. Сладко пахло ушицей.

То была жизнь. То были надежды. И папа поцеловал Марию Викентьевну в заветную складочку на шее.

Глот Феофан был невидим и сплевывал лузгу без помех. Караваев был свой‚ и Караваева не стеснялись.

– Не могу не поделиться‚ – говорил он. – Возникшими у меня сомнениями...

И папа возразил пылко‚ продолжая прерванный разговор:

– В том еще веке – мясо рвали клещами‚ жарили и пекли в застенках‚ топили за своевольство, непокорных ссылали "в безызвестное": мешок на голову и в земляную яму, под номером‚ до конца дней. А ныне у нас – гласный суд‚ присяжные заседатели‚ земское управление. То ли еще будет с начатия века! Государство пополнится. Разум возьмет верх над чувствами. Всё обретет достоинство!

И пощурился вдаль‚ будто залюбовался таким великолепием‚ которое не представить самому смелому воображению.

– Вы в народ спуститесь! – возопил Караваев и отщипнул в волнении от слоёного пирожка. – Вон в ту деревню‚ именуемую Талицей! Там по сей день болезнь "щучкой" выгоняют. Берут щуку‚ пускают в таз с водой‚ а больной смотрит неотрывно‚ пока щука не издохнет. День смотрит‚ неделю смотрит: высидит – вылечится.

– Ох‚ Караваев‚ Караваев‚ – вздохнула Мария Викентьевна‚ наливая мужу стакан чая. – Всё-то вы о другом...

– Не о другом. Вовсе не о другом! Ходим по льду‚ и под ногой трещит.

– Под вами трещит‚ – сказал безземельный Феофан‚ – а под нами ломится...

Лузга покрывала пол и потихоньку подбиралась к щиколоткам‚ а папа закричал в окно‚ неунывный папа-выдумщик:

– Викуша! Ты слышишь? Часть суши‚ со всех сторон окруженная вареньем‚ называется кашей...

Кутя пробудилась от крика‚ потянулась‚ сделала пару шагов по тайге‚ где клубились горностаи с россомахами‚ лапой ступила в Татарский пролив.

– Ты куда? – строго сказал Викуша. – Чучу не потопи.

А Чуча уже проплыл Берингово море‚ прошел на льдине между Командорскими и Алеутскими островами‚ вышел в Тихий – он же Великий – океан. Вокруг необъятность. Голубизна просторов. Бездна под ногой. Но синий человечек без боязни раскрывал объятия всем и каждому.

Плыл рядом кит-водомет‚ пускал струи до неба: киту нравилось, Чуче – тоже.

– Еще люди есть? Которые на свете?

Кит подумал:

– Были прежде. Которые на глубине...

Вынырнула из глубин рыба-акула‚ спросила с ехидцой:

– Фонтаном работаешь? Ну-ну... А тебе что за это?

– Мне ничего‚ – сказал кит.

– Ну и дурак.

И унырнула обратно.

Задумался кит. Оскорбился. Возжелал невозможного.

Пустил струю и затих в ожидании награды. Пустил другую – опять затих. Но Чуче поделиться нечем. Да и было бы? Киты не едят пироги. И котлеты. Яблоки с морковкой. Хоть компот вылей в море: не едят киты компоты. А потребляют они невидимый глазу планктон‚ взвешенный в воде‚ которым кишат моря-океаны.

Уплыл кит за край горизонта, фонтаны больше не пускал: не дурак же он – веселить без награды! А хотелось. Снилось. Грезилось наяву: вот он запускает струю в облака‚ а Чуча радуется‚ и кит тоже.

Потеплело.

Чуча расстегнул рубаху.

– Мой организм живет сам по себе‚ – говорил папа, вышагивая вкруг стола‚ – я сам по себе. Ежели ждать‚ когда он надумает работать‚ дело не сделать и надеждам не исполниться.

– Доверимся мудрецам‚ – говорил Караваев‚ вновь подбираясь к слоёным пирожкам. – Надежды – сны бодрствующих.

– Плюю я на ваши надежды‚ – говорил Глот Феофан. – Сморкаю и растираю. Без землицы – руки иссохли...

Пришли из деревни Плюха‚ Замотай с Улыбой. Встали поодаль: глаза в землю‚ шапки в руках.

Спросили из беседки:

– Мужики‚ вам чего?

Плюха сглотнул с трудом:

– Барин... Нужда стала. Убери разорителя нашего‚ кровоядца и душегубца‚ пришли которого подешевле...

Караваев даже чаем поперхнулся:

– Мы дачники‚ мужики! Это не по нашей части...

– Дачники‚ – подтвердил Феофан. – Дачники-собачники...

Лузгу пустил веером.

Улыба сказал с затруднением:

– Ободрались до самой крайности, долги на себя наели... Брали с нас пятаками‚ а теперь и рубль не деньги.

– Ты пойми‚ чудак‚ – разъяснил папа. – Я по почтовому ведомству. Этот господин по акцизной части. Вы обратитесь в земство. Понимаешь? Дабы по всей строгости законов!

Замотай сказал хмуро:

– Это мы понимаем... Да и вы нас поймите. Мы люди маленькие‚ шкурка на нас тоненькая...

Потолкались и пошли.

– Вот вам и присяжные‚ – сказал Караваев. – Мужик этот. Груб есть умом и косен. А оттого в бунташную пору‚ допущенный к вольностям‚ сотворит всякое хамским образом.

– Будет вам‚ Караваев‚ – напевала Мария Викентьевна. – Не о том разговор...

– Не могу не поделиться‚ – повторял упрямо. – Несбыточные надежды кружат головы...

Лузга покрывала ноги. Подбиралась к коленям. А Феофан грыз и грыз в ожидании заветной землицы:

– Место наше – Затенье. Люди у нас рогастые. По зиме морозы‚ льды намерзают...


5

Дом на бугре перешел по наследству. От деда Викентия.

Дед смотрелся молодцом в резной золоченой раме‚ в форменном мундире высших гражданских чинов: парадный полукафтан‚ треугольная шляпа‚ белый жилет с белыми перчатками‚ шпага с кистью и серебряным темляком на портупее. Его высокопревосходительство дед Викентий являл собою устойчивую нерушимость и с неодобрением взглядывал на внука‚ которому полагалось спать в столь позднее время. А внук глядел на него.

Полная луна засматривала в окно и преображала деда на глазах у Викуши‚ заледеневшего в очередном прозрении. Размывался на холсте важный сановник в парадном мундире, проглядывал взамен вождь в кителе, черноусый, низколобый и недобрый. Ореховый стол с гнутыми ножками из Викушиной гостиной столя теперь в комнате с замызганным полом и немытыми оконцами: обтрепанные бумаги на нем‚ чернильница с фиолетовыми натёками‚ многократно пользованные промокашки. Стулья с резными спинками притулились возле плохо пробеленных стен, на которых провисала резная золоченая рама. Часы с гирями‚ которые Викуше позволяли подтягивать‚ показывали иное время‚ а под ними было выведено крупно‚ белилами по кумачу: "Мы‚ работники Талицкого сельсовета‚ включившись в социалистическое соревнование‚ торжественно обещаем..."

Викуша мотнул головой‚ прогоняя видение‚ и полноводное течение понесло его прочь на встречу с неведомым.

На Курильских островах было пусто. Ни зверя‚ ни человека.

Льдина-громадина прокружилась замедленно вдоль островов‚ чтобы рассмотреть в подробностях‚ но никто не проглядывал на скалистых их берегах.

Чуча взял птицу-послание: "Вот он я!" и запустил в небеса. Птица покружила над скалами в поисках адресата‚ снизилась над островом Кунашир и вернулась обратно‚ пущенная чьей-то рукой. Сидел на береговом камушке одинокий курильщик‚ грустный‚ бородатоволосый‚ пыхал дымом из трубки. За спиной курильщика топорщилась огнемётная гора-великан‚ тоже пыхала.

Крикнул ему:

– Люди есть?

Подумал:

– Я – людь.

– Кто еще?

Помолчал. Дыма напустил. Скрылся из глаз‚ будто застеснялся‚ сказал из невидимости:

– Был у нас вулкан. Прилежный и старательный. Как подходило к обеду‚ шли к нему‚ садились вокруг‚ и он выбрасывал булки‚ печеную картошечку‚ крутые яйца‚ а по праздникам – если хорошо попросить – котлеты с пирогами‚ жареную рыбу‚ вареники с вишнями.

Замолчал. Проглянул глазом через дымовую завесу. Покосился на Чучу – слушает ли‚ опять одымился.

– Жили мы – не тужили. Жили – забот не знали. Зажрались вконец, отолстели, стали требовать порционное. Кому шашлык‚ кому люля-кебаб‚ фазана под белым соусом. Сидим – покрикиваем: "То не вкусно. Это не сладко. Здесь не пропечено. Там не прожарено!" Надулся вулкан. Обиделся: "Что я вам‚ ресторация?" И затаился. Сидим возле‚ обеда дожидаемся‚ а он не дает. Животы подвело – мы на него ругаться, всякими словами поносить. Оскорбился до глубин кратера, стал пламя изрыгать. Лавой исходить. Пеплом. Камнями на нас сыпать...

Закручинился. Сказал через паузу:

– Я – людь. Других нету...

Папа допил чай‚ энергично прошелся по беседке.

– Ах, Караваев, Караваев! Не ползайте мыслию, словно змей по камению. Воспаряйте в помыслах! Время может уничтожить всё, но одно остается: слава живых и заслуга мертвых.

Папа у Викуши оптимист. У папы убеждения заодно с чувствованиями. Что решено‚ то решено. Отброшено и забыто. Не петляй кругами‚ не ощупывай‚ слепец‚ встречные предметы. Иди дальше и не возвращайся на прежний путь.

– Не знаю‚ не знаю‚ – засомневался Караваев. – Пусть на памятнике моем напишут: "Не могу не поделиться возникшими у меня сомнениями..."

– Пусть на моем‚ – сказал папа‚ – "Привет проходящему!"

Летела по небу падучая звезда. Стремительно и наискосок. Викуша глядел из окна. Кутя глядела. Чуча со льдины‚ задрав голову. Одинокий курильщик на острове. Папа – на пороге заманчивого века.

– Загадывайте! – кричала звезда. – Ну‚ скорее... Загадывайте желание‚ не то сгорю!

И сгорела.

Феофан Глот сказал так:

– Звезда падает – к ветру. Звезда с хвостом – к войне...


6

Память о мужиках изба не хранит.

Разве что – память о бабах‚ запрятанную на чердаке.

Хоронились под кровлей – в пыли‚ под мышиной крупкой – заплечные плетеные пестери‚ с которыми ходили по грибы‚ лубяные набирухи для ягод‚ поломанные прялки с остатками кудели‚ точеные коклюшки для намотки ниток‚ самовар текучий‚ солоница из резаного корня‚ трепало для льна‚ валёк – белье колотить на речке‚ дубовый холмогорский сундук под замком‚ а в том сундуке – ленты посекшиеся‚ кружева истлевшие‚ заветная связка писем бабке-невесте‚ которые дед сочинял ночами‚ в безотходном карауле возле денежного полкового ящика‚ приставленный для обережения походной казны. Дед знал грамоту‚ отец спотыкался на буквах‚ Степаша письму не научен‚ – а надо бы.

Степаше пять лет‚ но смотрелся он на три‚ малосильный и хиловатый. На улицу без мамки не выходил – боязно, а мамка у Степаши померла. Приткнулся у чердачного окна‚ высматривал в пугливом восторге‚ как на бугре‚ возле барского дома, взлетали огневые искристые хвосты‚ с грохотом осыпались цветными брызгами‚ бликами пыхали во мраке‚ вызывая панику в доме.

Жихарка – страшливый видом своим – прошмыгивал мышью-плюгавкой за чердачные балки‚ зарывался в труху с тряпьем‚ чтоб не углядели‚ жалился для отвода глаз‚ заламывая мохнатые руки:

– Стар‚ хвор и немощен... Дни провожу в печали-сетовании...

В подполе – под шум с грохотом – затаилась Вытарашка‚ медлительная развалёха‚ носатая и брюхатая‚ заготовив на врага крупные картофелины‚ дабы насильник‚ бабьего подпупия охотник‚ не взял силком на постелю. Вытарашка уквасилась в девках сто еще лет назад. Вытарашку никто не брал в жены: ни паралик‚ ни леший с бедовиком‚ а потому мертвела в испуге‚ сберегая без надобности девичье свое проклятие.

В огороде‚ под лопухами‚ располагалось соломенное царство Индея Малая‚ и царь Левонтий‚ до баталий охотник‚ под сполохи игристых ракет держал военный совет: куда посылать дружину‚ как отстояться от супостата‚ каков порцион выдавать ратным людям‚ дабы самоохотно пошагали на смерть.

И только на печи было покойно. На печи располагался остров Вечного Веселия и проживал там Шишига-полуумок‚ мякинная голова: блажной‚ дурной и губастый. Подскакивал на кирпичах на всякий потешный хлопок‚ орал во всё горло:

– Я Мирошка-дурачок‚ грызу с квасом чесночок...

Мамка у Степаши родилась многоболезненной‚ постница и кликуша: без Господа часа не могла прожить. Мамка высматривала у себя все знаемые в свете пороки‚ чтобы душевную чистоту заиметь‚ мучилась от нестерпимых грубостей и всеобщего помрачения сердец‚ а оттого собиралась в послушницы к преодолению суеты и докуки.

Мамка говорила так:

– Господу угодно‚ чтобы мне болеть. Белый свет цел оттого и нерушим‚ что у Господа лежат по лавкам земные страдальцы‚ за которых мир спасается...

Мамка у Степаши знала свой срок и перед уходом наготовила для сына оберегателей: во дворе‚ в избе и под кровлей. Жихарку с Вытарашкой. Царя Левонтия. Дурака Шишигу.

Пусть будут.

Летела по небу другая звезда. Выглядывала сверху хоть кого‚ чтобы загадал желание. Искрила в панике:

– Я сгораю... Вы слышите? Я сгораю... Всё! Нету меня! Сгорела! Сгоре-ла...

Но ее не углядели в многоцветье потешных огней.


7

За мамкой давали в приданое коня с боровом‚ и Улыба Кондратий позарился: широк плечами и бородою кудряв. Родился Степаша-вякало‚ писклявый и недоношенный‚ и по ночам мамка качала люльку без отдыха‚ утишая приговором:

– Тенти-бренти‚ коза в ленте... Собака летела‚ ворона на хвосте сидела... Как собрались мыши подпольные‚ пошли войною на мышей чердачных‚ воротились домой с добычей. Кто с корушкой‚ кто с мякушкой‚ кто с грызным зернышком...

А Степаша попискивал заполночь, спать никак не давал.

Когда мамка обмирала над люлькой‚ спускался с чердака Жихарка‚ меленький‚ кривоногий‚ в рыжинку старичок‚ гладил Степашу мохнатой ладошкой с крючковатым пальцем‚ поил травным чаем‚ и тот утихал на час. Царь Левонтий – кафтан золотой парчи‚ шапка черного бобра – совет держал под лопухами‚ как уберечь Степашу от житейских пакостей‚ кому стать при нем стольником‚ кому постельничим‚ а кому с поспешением ополчаться на защиту‚ дабы пули от Степаши откидывать и на чужих наводить. Вытарашка – неужиточная пожилая девка – круглила в подполе глаза на вечный Степашин писк‚ но подсобить не могла. Присмотрела ее Игоша – Карга Фоминична‚ позвала на бездетный бабий блуд‚ но Вытарашка на растление не пошла‚ желая ребятеночков в законной семейной жизни. Потому и пришептывала в темноте‚ в великой истоме:

– Мой возраст замуж повышел и обдетинился‚ а я детскому обращению не обучена...

И только на острове Вечного Веселия не знали забот. Малоумный Шишига-озорник катался по печи на рябых тараканах‚ подхлестывал‚ покрикивал для куража:

– Месяц светит‚ мертвец едет...

Прожили от силы год с половиной‚ и мамка сказала отцу:

– Приходил ко мне неземной человек‚ всякого тления непричастен. Немного поодаль вставал. "Готовься"‚ – говорил. Ты откуда знаешь? "Девка‚ – говорил, – мне твою душу встречать‚ кому еще?" А пожить нельзя? "Пожить больше нельзя..."

И мамки не стало. Как на ходу умерла. Только слезой облилась:

– По Божьему попущению...

Оставила взамен себя Жихарку – стеречь добро в доме‚ наказала Вытарашке оберегать пропитание в подполе‚ упросила царя Левонтия оборонять огороды‚ и даже Шишига-полудурок получил наказ: спихивать чужих с печи.

Схоронили мамку на погосте‚ возле колокольни‚ и Улыба затосковал. Схоронили мамку‚ и Улыба уяснил: не коня брал с боровом‚ а душу чистую‚ верную‚ для жизни надежную. Понял вдруг‚ что не сделался ей сострадальцем‚ недодал тепла-сочувствия‚ – того стоила.

Был Улыба плотником‚ стал горюном-опивохой и работать – руки отпали‚ разве что для пропойной деньги.

Явилась мамка во сне‚ упрекнула неприметно:

– Эх‚ Кондратий‚ Кондратий! Я ведь и тут при деле‚ коров у Господа пасу‚ – а ты всё прокудишь? Не можно тебе срамствовать...

А Кондратий уж размахнулся от плеча на сторону: ум и разум‚ расступись!

– Улыба кружит‚ – говаривали соседи‚ заслышав его гулянство. – Луковки во щи нет‚ а этот кудесит‚ скурвин сын...

Но подступиться опасались‚ сворачивая от беды в проулок. Улыба в запойстве – дикий‚ темный‚ до драки лихой: оттаскает за бороду‚ окровянит и окосмачит‚ сапогом потопчет и поленом уложит под плетень.

Степаша брал к вечеру картошку побольше‚ выскабливал в ней луночку‚ накладывал сала с фитильком и поджигал. Коптюшка освещала сама себя‚ и Степаша коротал вечер с задохлым огоньком‚ задремывая на лавке‚ на полу‚ головой на венике. А вместе с ним задремывали мамкины оберегатели.

Улыба Кондратий приходил к ночи домой и зазывал шутейно‚ будто на ярмарке:

– Калачи горячи – сейчас из печи! Молочко топленое – утречком доёное! Мужчина золотой – картофель рассыпной!..

Это значило: угостили не допьяна‚ в самый раз‚ а потому пришел ублаженный‚ и буйства не ожидается. Хватал Степашу в охапку‚ валил на пол‚ тормошил ко взаимному удовольствию‚ угощал пряничком, а тот радовался несмело‚ непривычный к отцовской ласке.

– Ты где был?

– На охоте‚ – балагурил Улыба. – В волка не попал‚ зайца упустил‚ ворону подстрелил. Перья остались‚ да мясо улетело.

А назавтра ногой вышибал дверь в избу‚ трезвый и злой‚ в ярости пугал с порога:

– Стёпка! Ты где?..

Жихарка в сундук заползал от страха. Вытарашка таилась в подполе. Шишига на печи примолкал‚ сшуршав пуганым тараканом. Царь Левонтий накрывался лопухом – и нет его. А ласковые старички, артельный народ‚ сговорившись, подловили Улыбу в лесу‚ соблазнили шкаликом в опойной горячке, поволокли на Мянь-гору‚ в бесовое угодье‚ чтобы тело повесить‚ а душу забрать себе.

– За шкалик? – веселился Улыба и кукиш казал. – Дурнее себя не ищи...

Они ему – бутыль. Они – бадью. Ушатами подносили без закуски. В упой напаивали‚ а уж потом подводили к осине‚ вожжу за сук захлестывали‚ петлю топырили‚ голову в нее совали. Тут он и говорит:

– Господи‚ завещаю Тебе душу мою‚ а тело – так уж и быть – пусть черти забирают.

Драли его за волосы‚ плевали в глаза: "Ты нам душу подавай‚ а не мясо вонючее..."‚ а Улыба дубьем их молотил‚ ногой давил с хрупом‚ хрущатыми таракашками под подошвой. Побил‚ пометал с берега во множестве‚ реку запрудил: воды поднялись на отмелях и корабли пошли...


8

Тут и солнце помрачаться стало.

Полной луной и на долгие сроки.

Пала тьма посреди света‚ как темная вода подступила к глазам. Небо вызвездило не ко времени. Злой дух скрадывал‚ не иначе‚ день‚ уловлял доверчивых в растопыренные сети.

Качалась на волне льдина – угрозой мореплаванию. Чуча болтал ногами в невидимости, тараща глаза. Синий человечек распахивал объятия – не распознать кому‚ а тем часом проходили стороной неведомые страны. Япония. Малазия. Всякая Азия. Живность во мраке шевелилась‚ голосами перекликалась: место насиженное‚ а зги не видно.

– Эй! – кричал Чуча. – Вы кто есть?

И птицу запускал во мрак: "Вот он я!"

Птица воротилась назад‚ мятая и трепаная‚ а оттуда сказали без дружелюбия:

– Плыви давай мимо...

Солнце затемнилось не на шутку и растемняться вроде не желало. Льдина повернула на запад‚ затерялась посреди великих вод‚ колыхаясь на долгой волне‚ стала потихоньку подтаивать. А Чуча стянул сапоги мехом внутрь.

Плыла рядом одинокая мина‚ рожками топырилась во мраке.

– Людей не встречала? – спрашивал.

– Сама ищу.

И оглядывала с профессиональным интересом:

– Сколько вас там‚ на льдине?

– Один я.

Фыркала с небрежением:

– Ради одного и взрываться не стоит...

Чуча говорил:

– И не стыдно тебе?

– Мне не стыдно. Мне одиноко. Все подруги счастье нашли‚ одна я бултыхаюсь без радости...

Воротился Плюха Захарий‚ переступая худыми лаптями‚ выказал пустые дёсна на пороге иного века.

– Барин! Отврати от гибели. От босоты‚ недоеда и беспокойств...

– Ты погоди немного‚ – отвечал Караваев. – Ибо либерализм общества. Постепенность реформ с начатия века. Благие намерения монарха‚ соизволившего выразить расположение...

– Только подсоби для почину‚ – просил Плюха. – Дальше я сам...

– Выторгуешь у кукиша мякиш‚ – говорил Глот Феофан и лузгу городил. – Блядины дети...

– Давай мы тебе жалобу напишем‚ – предлагал папа. – Для достойного их наказания.

Плюха Захарий потоптался и пошагал прочь‚ проборматывая в бороду:

– Твою жалобу – гузну на подтирку...

Папа глядел вослед и презирал себя до горечи во рту: за неизбывную сытость‚ спесивость с высокоумием‚ за наливную Марию Викентьевну у самовара‚ которую не терпелось отвести в спальню и сотворить насилие‚ за нелепые свои слова‚ которые не затолкать обратно в глотку.

– Что есть галиматья простая? – спрашивал папа в горестном недоумении. – Галиматья простая – когда слушающий не понимает. Что есть галиматья сугубая? Галиматья сугубая: и слушающий‚ и говорящий – оба не понимают...

Караваев отвечал с назиданием‚ заглатывая слоёный пирожок:

– Плохо тому времени‚ в котором все довольны. Неудачливо то время‚ в котором все счастливы. Всякий век должен давать отчаявшихся‚ непризнанных, непригодных. В одном этом – грядущие перемены...

Луна таращилась поверху‚ округлая и бесстыжая. Мария Викентьевна – в плотском разжении – желала гулять по темным лесным полянам‚ трогая Караваева податливым бедром. Викуша глядел из окна вослед Плюхе и леденел взором‚ прозревая при полной луне.

В то буйное, опойное лето‚ когда преследуемый обратится в преследователя и предъявит счет за посмешки с гонениями‚ Плюха Захарий завалит рояль на телегу‚ отвезет домой‚ с натугой затащит в сарай и наскоро засыпет соломой‚ чтоб не отняли. По вечерам станет наведываться туда‚ тыкая в клавиши черным‚ кривым ногтем‚ но мелодий так и не дождется‚ тех чудных звуков‚ которые слышал вечерами‚ с барского бугра‚ выходя по нужде в огороды. А в рояле поселятся мыши. Мыши совьют гнезда‚ выведут потомства‚ станут гоняться друг за другом‚ цапая острыми коготками по струнам‚ и рояль зазвучит потихоньку‚ как вспомнит позабытое. Потом крыша сарая прохудится‚ облезет лак под мокрой соломой‚ бока покоробятся‚ ножка погниет и отвалится‚ рояль натужно осядет на бок‚ и мыши из него уйдут. Через годы с потрясениями его выволокут из сарая на свет Божий – клавишами ощерившееся, щелястое‚ перекособоченное создание со шмыгающими внутри мокрицами‚ и потомки покойного Плюхи распорядятся по-своему. Рояльной крышкой залатают стенку в свинарнике. Струны порежут кусачками и заплетут дыру в курятнике‚ чтобы кошка не лазила. Точеными ножками станут играть в городки‚ а рояльная дека зарастет крапивой возле выгребной ямы...


9

За час до рассвета льдина проплывала Индийским океаном‚ мимо неприметного возвышения над водами‚ и Чуча притомился – не болтал ногами.

– Эге-гей! Люди на возвышении есть?

Отвечали:

– Никого нет. Остров необитаем.

– Кто же со мной говорит?

– Кому говорить? Некому.

– А ты?

– Я – эхо. Прежних звуков от сгинувших поколений. Наговорено столько – надолго хватит...

Воротился Замотай Григорий‚ доложил коротко:

– Плюха Захарий в недоимочных ходит. Улыба Кондратий в пьянстве пребывает‚ запоен и буйлив. Глот Феофан с лица тих: ничьим разумом живет. В том есть поруха‚ и до беды близко.

Замолк в ожидании похвалы.

– Указчику‚ – намекнул Глот‚ – чирей за щеку...

Но его опять не услышали.

– Определи‚ барин‚ сотским‚ – попросил Замотай, – а я расстараюсь. Вымучаю с них долги. Головы поскусаю.

Притопнул для острастки ногой‚ показал кулак-тыкву:

– Подати станут без недобора‚ прекословия не будет. У меня и огарки по ранжиру встанут.

Эти‚ в беседке‚ только поежились‚ а Глот Феофан сказал:

– Определят тебя... Ко двору в дураки. Не по рылу еда...

В то вольное, безнарядное лето‚ когда крикуны – пролитой крови заводчики – выворотят рельсу с полотна и пробьют набат‚ Замотай Григорий уведет с дачи их Люси‚ третье поколение от Кути‚ сучку благородных кровей: изнеженную‚ балованную‚ глаз с поволокой. Привяжет ее к амбару – колодезной веревкой за горло‚ подсунет миску с помоями‚ и Люси в ужасе отшатнется от пахучей мерзости. Пару дней она пролежит возле той миски‚ скуля и повизгивая‚ а потом всё сожрёт, вылижет досуха шершавое донышко. Через день ей плеснут в миску еще помоев‚ а затем перестанут: пусть сама себя кормит. Ночью перемахнет через плетень кобель – с теленка весом‚ учуяв издалека дамский ее призыв‚ станет ездить по двору на нежной‚ надушенной спинке‚ вбивая в Люси своё потомство. За кобелем уставится очередь‚ и до утра ее будут добивать деревенские псы всех мастей и размеров. Отощает. На тело спадёт. Хвост подожмет в боязливости. Подхватит шат – собачью чумку‚ одуреет и издохнет в мучениях‚ но прежде нарожает кутят от шелудивых кавалеров‚ а в них проглянет ее порода‚ размываясь в поколениях‚ до полного пропадания в пакостливых‚ кусучих псах. Люси никого не трогала по благородству характера‚ только ластилась, – ее потомки станут рвать до кости...

Замотай уходил прочь‚ пробубнивая сквозь редкие зубы:

– астопырились – пузырем на воде...

Караваев запевал шутейно‚ покончив со слоёными пирожками:

– Давно готова лодка‚ давно я жду тебя...

Мария Викентьевна доспевала у самовара‚ колыхая пышнотелыми прелестями‚ а папа говорил молчком – не разрешить недоумения:

– Изящное разнообразие тешит чувства... Но какое уж тут изящество? Какая‚ Маша‚ неустойчивость во вкусе...


10

В ночи‚ за волнами‚ маячили силуэты с огоньками поверху, игристой дорожкой по воде.

– Вы кто? – спрашивал Чуча. – Маяк или поплавок на якоре?

Отвечали:

– Для маяка мы малы‚ для поплавка велики.

– Кому светите? – еще спрашивал.

– Да хоть кому. Мы пигмеи‚ но души у нас великаньи.

Толчок был таков‚ что льдина покачнулась‚ и Чуча завалился на спину.

Материк. Африка. Отмель береговая. Застряли на рифах – и накрепко‚ а Чуча снял рубаху и сошел на берег.

Желтые небеса. Желтое солнце. Желтый песок и желтоватое плескучее марево до оранжевого кружения в глазах.

– Пить...

Еще раз:

– Пи-иить...

Еще и еще: какой цвет у надежды?

Всплыло вдали голубое. За ним всплыло зеленое...

Взвыл. Захрипел сухим горлом. Побежал сквозь желтизну‚ утопая в песке‚ глотая воздух горячим желтком и бронзовея телом. Плюхнулся с разбега в воду‚ а воды-то и нет...

Обман чувств.

Пальма стоит‚ верхушкой в небесах качает‚ кокосами перестукивает на ветру.

В кокосах – молоко...

Полез по стволу‚ обламывая ногти. Добрался до вершины. Протянул руку – нет кокоса. Поглядел вниз – нет пальмы...

Наваждение.

Грохнулся в песок‚ в жаркое текучее желе‚ в слоистое колыхание раскаленного дня...

Лев!

Пасть разинута. Клыки торчат. Лапа занесена для удара.

– Морок...

А морок ка-ак зарычит!..

Бежал. Проваливался в песок. Обжигался каленым воздухом.

Разве спасешься?..

Встали охотники в пробковых шлемах. Вскинули к плечу винчестеры.

Что делать льву? Лев побежал назад.

– Люди!..

Ни людей‚ ни винчестеров...

А на горизонте караван. Верблюды. Погонщики возле них. Настоящие – не какие-нибудь.

– Эге-гей! Вот он я!..

Человечка запустил в небо.

Взглянул главный погонщик:

– Игра чувств...

И караван прошел мимо.


11

Воротился Улыба Кондратий‚ испитой до прозелени. Глаз подбит. Через бровь рубец. Борода драная и лицо с отеком.

Сказал с затруднением:

– Круг ведра с пивом без порток сидим... Пожалуйте на опохмелку.

Папа дал двугривенный.

Стоял – не уходил:

– Иван Большой отымет... Дай‚ барин‚ еще.

– Он и другое отнимет.

– Другое не отымет... Первое пойдет пропивать.

Караваев осердился:

– Чего встал? Получил свое и уходи!

Но папа был не таков. Папа был щедр душой‚ а потому находил во всяком сокрытые до поры таланты. Папа – дай ему волю – враз бы установил братство со справедливостью.

– Может‚ лекаря тебе? – завёл папа расспросные речи. – Лекарь у вас есть?

– Есть‚ – сказал Феофан‚ а лузга покрывала туловища и подбиралась к горлу. – Есть у нас лекарь: покойникам кровь отворять...

Улыба уходил прочь‚ а Караваев щурился вослед:

– Для этого мужика нет времени. Оно остановилось. Оно перед ним бессильно.

– Когда человек получает независимость от времени‚ – говорил папа‚ – он умирает.

– Когда человек получает независимость от времени‚ – говорил Караваев‚ – он становится опасным. Нет времени – нет будущего. Нет будущего – нет недозволенного.

В то памятное разгульное лето‚ в нужный для того день Улыба Кондратий проспится к вечеру и опоздает к разделу. Прибежит на бугор – дом пустой‚ двери сняты‚ рамы оконные сорваны‚ печь раскидана по кирпичу. Ни вещей‚ ни мебели‚ ни пищевых запасов: шаром покати. На полу останется карта‚ затоптанная сапогами, почтовая карта империи‚ что развалилась вольготно от Урала и до Чукотки. Улыба прочитает с затруднением: "Ирк-кутск..."‚ свернет карту в трубку‚ вынесет наружу‚ а по дому пустит огонь для облегчения накопившихся скорбей. Встанет на бугре пожженное место‚ гарью потянет на долгие сроки‚ крапивой обрастет и бурьяном‚ змеями заселится с ящерками‚ а дорожка к дому сгинет‚ память по жильцам загаснет‚ изгладятся следы их мнений. Ту карту Улыба отнесет домой и закинет на чердак‚ в Жихаркины владения‚ не усмотрев пользы в хозяйстве. Ее станут подъедать мыши‚ старательные слуги времени, обгрызут империю по краям‚ но останется еще достаточно‚ чтобы в неясном будущем обнаружили ее на чердаке шныристые горожане‚ увезли с собой‚ вновь расстелили на полу‚ и чтобы их дети зашагали по-великаньи к умилению истосковавшихся по величию потомков...

– Мы кружим по комнате‚ – размыслился папа. – Бьемся мухой о стекло. Зудим и зудим в бессилии. Делаем вид‚ будто на свете существует одна только комната, и не замечаем двери‚ которая куда-то ведет.

– Куда дверь ведет? – спросил Караваев.

– Не знаю.

– Не знаешь – не отворяй‚ – сказала ненавистно Мария Викентьевна и колыхнула прелестями. – Плохо тебе в комнате?

А они воззрились на нее с изумлением‚ словно самовар заговорил...


12

Стояла на рифах льдина.

Плавилась.

Обтаивала по краям.

Распускалась в парной воде изо льда в жижу‚ облегчаясь‚ всплывала на мели.

Шли они морем. Потом каналом. Опять морем с проливами. А там по рекам‚ наперекор течениям‚ стремительно истаивая по пути до крохотной‚ истончившейся льдинки.

Мимо Талицы.

Мимо барского дома на бугре.

Чуча глядел по сторонам‚ послание запуская в небо:

– Еще люди есть?

Левонтий пулял ненавистно из царского самопала. Шишига камнями сшибал птицу с небес. Вытарашка язык казала. Жихарка насылал порчу на чужака. Степашины оберегатели против Викушиных домыслов: "Чучмек! Адов пес! Черт болотный!.."

– Господа! – восклицал папа. – Вот и рассвет! Нового дня с новым веком...

Истаяла льдинка.

Намокла птица в реке.

Оплыл синий человечек – руки нараспашку.

Растеклась надпись: "Вот он я!"

Викуша спал в обнимку с другом Кутей‚ привольно раскинувшись по карте‚ как богатырь в поле‚ ноги уложив на Чукотский полуостров‚ где не было теперь Чучи.

Караваев уводил Марию Викентьевну по лесной тропе‚ будто петух вёл курочку на потоптание‚ и папа говорил с проклюнувшимся изумлением навстречу семейной безладице:

– На ель ворона взгромоздясь‚ пожить уж было собралась‚ да призадумалась... А жизнь во рту держала.

В то тяжкое, безумное лето‚ когда всенародство пойдет на всенародство‚ царь Левонтий – к братскому кровопролитию подвижен – станет выманивать Жихарку из-под крыши‚ чтобы кончить его за сараями‚ но растеряв в баталиях дружину свою‚ отплывет прочь на заморской канонерке и сгинет в тоске в чужедальних лопухах. Атаман Шишига – пополам с дурью – поведет к победе тараканье войско‚ но распалившись на марше‚ поскачет с печи в подпол‚ завалит Вытарашку на груду картошки‚ заверещит в нескором расслаблении: "Насилу перемог!.." Брюхатая Вытарашка родит с того тройню и пойдет из подпола на повышение‚ пристроив по академиям своих недоумков. Жихарку отменят указом – "впредь до особого уведомления", отчего впадет в огненный недуг, и старость его задушит. Викуша-прапорщик будет упрямо гнить в окопе‚ блюдя честь офицерского мундира‚ прозревая измену‚ злодейства и бунт на скопищах. Стёпа-солдат – ростом низок‚ собой неказист – штык на офицеров навострит‚ чтобы драпануть с постылой войны и поспеть к интересному разделу. Стёпка-охальник‚ борец с поповскими враками, воротившись в Талицу‚ полезет на колокольню по оббитым внутри ступеням. По луковке‚ по гнилым деревянным сходням подберется к кресту‚ станет его раскачивать в соблазнительном неверии‚ чтобы сорвать и уронить: руки расцепятся‚ и Степаша-вякало полетит вниз‚ головой о паперть.

Гроб в церкви поставят.

Батюшка панихиду отслужит.

Бабы слезу пустят.

Калечные сползутся на угощение: война наготовила много калек.

И схоронят Степашу у той колокольни. Вблизи мамки. Возле Улыбы Кондратия‚ сгоревшего опойным нутром. "Под сим крестом погребено тело..."

А крест в вышине останется наклонённым на долгий век скудости и обмана‚ как затоскует по Степаше и от горя не сможет разогнуться...


13

Летела по небу блудячая звезда‚ рассыпчатая и самоцветная. Летела – тормозила – повторяла упрямо:

– Я долго буду сгорать. Очень долго! Пусть загадают желание. Хоть кто! И пусть оно исполнится!..

Летела долго. И сгорала долго. Недогорев‚ взорвалась посреди Сибири‚ завалив половину тайги‚ порушив на века экологию.

Это же катастрофа‚ когда нет у человека желаний...

– Господа‚ – с опозданием загадал папа. – Давайте жить вечно...

Но было уже поздно.


назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее