ПО ПУТЯМ НЕВЕДЕНЬЯ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРИШЛОСЬ К СЛОВУ

из листков и блокнотов, обреченных на выброс


«Досужий читатель!
Ты и без клятвы можешь поверить, как хотелось бы мне, чтобы эта книга, плод моего разумения, являла собою верх красоты, изящества и глубокомыслия. Но отменить закон природы, согласно которому всякое живое существо порождает себе подобное, не в моей власти...»

Мигель де Сервантес Сааведра,
«Хитроумный идальго
Дон Кихот Ламанчский»


ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

«Вторая часть никогда не бывает удачной», – утверждал бакалавр Самсон Карраско, сын Бартоломе Карраско, «круглолиц, курнос, большерот, что выдавало насмешливый нрав и склонность к забавам».

Примем его остережение на свой счет и рискнем, как бы то ни было.

Он же, Самсон Карраско, сосед Дон Кихота, всем бакалаврам бакалавр, столп учености и сосуд познаний, поучал читателя: «Нет такой дурной книги, в которой не было бы чего-нибудь хорошего…», – окрыленные этим, продолжим рассказ, вновь отправившись по путям неведенья.

На этот раз – в мир автора, где годы изжитые, края исхоженные, распахнутость примолкших сердец; выразить это, выказать другим – дело неподъемное, разве что выручит Мигель де Сервантес Сааведра, подставив плечо в минуты сомнений.

Или, как сказано в той самой книге:


Кто под добрым станет древом,
Доброй осенится тенью.



⍒ ⍒ ⍒

Рабби Менахем Мендл.

Загадочная фигура хасидизма первой половины девятнадцатого века.

Из малого местечка Коцк между Варшавой и Люблином, где евреев было больше, нежели поляков, – рабби не оставил после себя книг, не оставил рукописей. То, что записывал днем, к ночи непременно уничтожал. Даже перед кончиной опасался, что записи переживут его.

– Хорошо ли ты осмотрел? – наказывал служке. – Каждый уголок обшарил? Всё ли уже сожжено дотла и обратилось в пепел?..

Хасиды спрашивали рабби, почему он не напишет книгу, наполненную мудрыми поучениями.

Отвечал на это так:

– Допустим, я написал книгу. Кто же ее купит? Наши хасиды. Но когда им читать мою книгу, если всю неделю они заняты тем, чтобы заработать на жизнь?

– В субботу, – уверяли хасиды. – Они будут читать ее в субботу.

– Допустим, – соглашался рабби. – Но как им найти время в субботу? Сначала они идут в микву, на омовение. Потом в синагогу – учиться и молиться. Затем наступает час трапезы.

– После трапезы, – волновались хасиды. – Они будут читать поучения рабби после субботней трапезы.

– Предположим, – соглашался рабби. – Вот трапеза закончилась, хасид ложится на диван и открывает мою книгу. Но от сытной еды его тянет ко сну, веки опускаются, книга выскальзывает из рук и падает на пол. Так стоит ли писать ее?


⍒ ⍒ ⍒

Дочитываешь книгу, ставишь в ряд с другими, чтобы больше не открывать.

Книгу. Человека. Отдаленные пространства.

Корешками к себе.

Заходишь в магазин, оглядываешь полки с неисчислимыми томами, повторяешь в который раз:

– Зачем еще, сочинитель? Когда эти не куплены, не пролистаны...

Отбивают охоту садиться за стол, брать в руки карандаш, хоть из магазина беги.

Через час-два, через день-два снова потянет к бумаге – до нового огорчения:

– Хватит уже. И без тебя достаточно...

«Никогда еще копье не притупляло пера, а перо копья, – утверждал Дон Кихот Ламанчский…», – и вот наугад, из дальних и ближних столетий. Корешок к корешку в веках и странах, раскрывая авторское томление, надежду его или тихое увядание слова на строке, строки на странице.

«Спор разочарованного со своей душой», египетский папирус, двадцать первый век до новой эры:


Кому мне открыться сегодня?
Нет справедливых,
Земля отдана криводушным.


«Плач Хекхепера», девятнадцатый век до новой эры: «Что бы ни говорилось, всё уже сказано…»

Седьмой век новой эры, анонимный автор: «Мир уже стареет, пламя мудрости в нас едва тлеет, и сегодня не найдется никого, кто мог бы сравниться с писателями прошлого…»

Кого это останавливало? И когда?

Дальше – больше.

«Книга ветхостей» и «Книга о зверях и чудовищах».

«Книга таинств» и «Книга юродств человеческих».

«Пыль писаний» и «Бедствия времен».

«Веселая старушка, забавница детей» и «Путешествие в землю Офирскую», «в коей власть государственная соображается с пользою народною», – утопия князя Щербатова М. М.

А также «Мелодор к Филалету», сочинение господина Карамзина Н. М.:

«Кто мог думать‚ ожидать‚ предвидеть? Где люди‚ которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения‚ я не узнаю тебя; в крови и пламени‚ среди убийств и разрушений‚ я не узнаю тебя... Дух мой уныл‚ слаб и печален!.. Я закрываю лицо своё!»

Так-то оно так, но пусть будет еще одна попытка, не посчитайте за наглость.

Отголоском ликований и огорчений, услышанного и пережитого, из листков, блокнотов и незамутненной пока памяти. По крохам. Смальте. Осколышам и отломышам‚ которым не уложиться в мозаику, но и без них, без осколышей, не сложиться и этой жизни.

Когда холод – это холод.

Боль – это боль.

Озноб – от недуга, отчаяния или восторга.


⍒ ⍒ ⍒

«Для меня одного родился Дон Кихот, а я родился для него, – признавал досточтимый автор в конце своей книги. – Ему суждено было действовать, мне – описывать; мы с ним составляем чрезвычайно дружную пару…»

Оптимисты пишут трагедии, чтобы одолеть их при жизни.

Пессимисты измышляют комедии.

Мысль спорная, доказательствам не поддающаяся.

Скажем иначе: сочинительство – дело всякое. Кому пуантами по паркету, кому бахилами по хляби болотной. Трудно объяснить, отчего оно так, – рассудите сами, если сумеете.

Одни располагаются на облаке и приглашают читателя в свои эмпиреи, чтобы с высоты – вдумчиво и бесстрастно – исследовать наши деяния на предметном стекле микроскопа.

Другие затаскивают без возврата во мрак, топь, смрад и гниль отхожего места, в пыточный подвал с корчами и пулей в затылок, чтобы мучился заодно с героями книги.

А третьи, что же они? В нескончаемой надежде, что раскроется потолок и утянет в сокрытые таинства, где завороженность с чародейством, игра в игре, ручей в ручье…

И вне всякого ряда, всякого рода – посланцем, обновителем понятий, в предвестии откровений:


И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосознанье причин.

И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, –
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.


Приходишь в незнакомый дом, где следует освоиться на новом месте.

Походить из угла в угол.

Осмотреться.

Приспособиться.

Или сбежать под любым предлогом.

Так и с книгой.

Выбираешь автора, которому досталась биография – всякому на зависть. Задыхаешься от восторга под вечную при этом боязнь: не закончится ли магия слова, образа, мысли?..

Есть книги‚ которые заслуживают того‚ чтобы их проредили.

Ножницами для прозы.

– Остановись! – кричишь автору, а, может, самому себе. – Дальше не надо!..

Бесталанного сразу видно.

По взгляду, жесту, первому звуку.

Дурак, да еще бездарный дурак! – упаси, Боже. Такое не упрячешь, разве что прикроешь высоким чином.

У Августейшей царицы была придворная шутиха.

Матрена Даниловна Теплицкая из семьи ярославских лавочников.

Царица украшала Матрену, а та развлекала ее, называя «сестрицей», и все знали, что шутиха – дура.

Как просто было и как рассудительно.

Дура от рождения. Дурак по должности.

Числились при дворе и пробир-дамы, строгостью поведения не отличаясь. К предварительному опробованию кандидатов в фавориты, «для телесной нужды» императрицы.

Однако, мы не о том…

Павлин звуки подавал из загона.

Выкриком грубым. Жестяным. От тоски своей.

Спать не давал по ночам.

Подумал, извертевшись на матраце:

– Может, пропеть ему хочется. Песню свою. Но голос… Голос…

Скорбно.

Без особых надежд:

– Каждому хочется…

Вышел из дома малый ребенок.

Лет шести, не больше.

Оглядел прочую мелкоту на газонах-тротуарах.

Интереса не представляющую.

Сказал:

– Мы – дети писателей. А эти – дети читателей.


⍒ ⍒ ⍒

Зачем дано воображение?

Баловства ради?

В Риме – при императоре Нероне, а может, при Калигуле – современник отметил: «Большой урожай поэтов в этом году…»

В семнадцатом веке папа Урбан VIII основал заведение, где неимущие слагатели рифм, обидчивы и надменны, – одержимые, как говорили, «духом стихобесия» – получали ночлег с пропитанием, сочиняли и декламировали вирши, которые считали отменными.

Не стало ли это наказанием для стихотворцев?

Выслушивать друг друга и превозносить без охоты?..


– Что же я за несчастная! – воскликнула племянница Дон Кихота в великом смятении. – Мой дядя в довершение всего еще и поэт!.. А я слыхала, что болезнь эта прилипчива и неизлечима.
      Что бы она сказала о прозаиках?


Не угадать, где приобретешь, не разузнать, что потеряешь.

Упомянул в книге обед в Москве.

У Леонида Ильича и Инги Ильиничны.

«Фаршированный карп ручной работы, легкий необременительный супчик, котлеты, истекающие мясной сытостью, квашеная капуста, селедочка, рюмка водки, настоянной на корне хрена, – имя ей хреновуха…»

Этим напитком их одарила подруга.

Прочитав рассказ, очень была довольна:

– Увековечил мою хреновуху.

Принесла в другой раз маринованные грибочки – объеденье.

– Может, опять приедет. Попробует мои лисички, о них тоже напишет.

Отклик, как-никак.

Автору лестно.

А женщина из парикмахерской, прознав про посетителя, который гонял по экрану рисованного волка, с воплем прибежала на работу:

– Знаете, кому я голову мою?..

Тоже признание.


«…и хотя самовосхваление унижает, – добавил бы Рыцарь Печального Образа, – мне, однако ж, приходится себя хвалить, разумеется, тогда, когда некому это сделать за меня…»


Пора автору признаться, что за жизнь сочинил одну только рифму.

Заяц – мерзавец.

Рассказал о том в приличном обществе: кто усмехнулся, кто пропустил мимо ушей, а когда расходились, увлек в угол неприметный гость, вопросил вкрадчиво:

– Этот заяц, который мерзавец… Кого из присутствующих вы имели в виду?


2

Жил на свете Иоселе-молочник.

Каждый день его жена доила корову, он разбавлял молоко водой и продавал соседям.

Год за годом они пили разбавленное молоко, но в один из дней Иоселе раскаялся и решил больше не грешить.

Покупатели были недовольны.

Они пожаловались на непривычный вкус, заподозрили обман, и молочник пошел за разъяснением к ребе.

– Таков наш мир, – сказал ребе. – Люди веками привыкали ко лжи. Они забыли вкус правды и с отвращением выплевывают ее, как твои покупатели – неразбавленное молоко.

Ложь – она рядом.

До правды надо еще дожить.

Помнится – не забывается из прежней жизни, как в котельных дежурили поэты с прозаиками, наблюдая за показаниями манометра.

Сутки работаешь – трое отдыхаешь.

Не прибивались к стае‚ чтобы стать своими, – в государстве единственной правды, с правителем, который непогрешим. Непризнанность носили знаком отличия, не домогаясь пристанища среди ухватистых, вглядываясь в будущее, которое не подведет.

Задували форсунки.

Подрагивали котлы.

На верстаке блокнот с карандашом.

А им…

С небрежением, а то и насмешкой:

– Юнцы. Петушки. Блаженные…

– Все отражают, вы не отражаете…

Не было в котельных той власти.

Не стало ее для всех.

Слишком быстро сотворились перемены, переворот в умах и обычаях, – когда еще случалось такое? Чтобы в единый миг оказались ненужными признанные авторы, техники-смотрители человеческих душ, – хоть пулю пускай в лоб либо грузи вагоны на сортировочной станции.

Старое истлевало, новое нарождалось, непривычно диковинное.

Тешились нанизыватели словесных бус: что прежде возвышали‚ то принялись умалять. Излишними стали и те, из котельных, – кто тогда догадывался, что недозволенное перестанет быть запретным и окажется ненужным?

Теперешняя непризнанность – клеймом неудачника, томлением духа и плоти, но неуемные, в который уж раз, уходят в котельные своих замыслов.

И ложь – она наготове.

Чтобы прилепиться, не отпустить, стать своей.


⍒ ⍒ ⍒

Есть замыслы, которые не следует произносить вслух.

Слова огрубят и направят по ложному пути.

Торопиться тоже не надо, особенно на старости.

Всё равно не успеешь.

Эта книга заканчивалась неоднократно, и неоднократно она начиналась. С иной фразой. Абзацем. Поворотом сюжета.

Автор не спешил, извлекая удовольствие от собственной медлительности, первый, быть может, раз, – буквы обвыкали на странице, мысль закрадывалась от лукавого.

Слово может обойтись без сюжета.

Сюжет без слова не может.

Сесть с утра за стол, проглядеть написанное за прошлый день, абзац переставить, запятую заменить на двоеточие, вычеркнуть сравнение, которое не к месту.

Встать из-за стола.

Пройтись по комнате.

Призыв сочинить между делом. Чтоб на растяжку. Поперек главной магистрали.


Люди!
Не печатайте книгу на плохой бумаге.
Имейте уважение к слову.


Взять альбом с полки – паровоз на переплете, прокладывающий путь через чащобу, медведь ревучий, надпись витиевата: «Великiй путь. Виды Сибири и ея желѣзныхъ дорогъ».

Полистать его.

Поставить на место.

На улицу взглянуть.

Что у нас с отсебятиной на сегодня? Восхитительная отсебятина – без нее никак.

Опять сесть за стол, абзац разделить на два, двоеточие заменить на тире, наговорить, себе угождая:

– Сочинитель – имя существительное?

– Похоже на то.

– Прилагательное?

– Никогда.

– Знак препинания?

– Нет и нет! Сочинитель – это глагол.

– Неопределенный?

– Когда как…

Постоять у зеркала, без особого к себе интереса.

Позавидовать в который раз:


Как нитки ожерелья, строки рвутся,
и буквы катятся куда хотят…


Сварить кофе.

Погрызть сухарик.

Пройтись взад-вперед по коридору.

– Ты просто устал, парень...

Недосказанность с ума сводит.

Строке дыхания недостает.

Вот он и подошел, час нужды твоей. Постучать к соседу-психиатру, излить душу:

– Худо, доктор. Кто-то навязывает вопросительные знаки. Под руку лезут, не отобьешься…

Посмотрит с интересом.

Будто в первый раз.

Прокашляется.

– Слово – оно с норовом, доктор. Капризно и неподатливо. Притирается или бунтует, не желая соседствовать с другими, как выламывается из ряда…

Взглянет искоса.

Без нужды переложит бумаги на столе.

И шепотом – ему, только ему:

– Придаточных предложений остерегаюсь. Завлекут – не распутать… Скоро буду вашим пациентом, доктор.

– Почему скоро? – ответит. – Вы уже мой пациент.


⍒ ⍒ ⍒

Рабби Пинхас из Кореца утверждал:

– Нет слов, самих по себе бессмысленных. Нет действий, самих по себе бесполезных. Делаем слова бессмысленными и действия бесполезными, неправильно говоря и поступая.

Где оно, то слово, которое порадует? Нет его.

Где оно, единое в простоте своей? Тоже нет.

Цельное, нерушимое, младенцу к познаванию, словно орех в скорлупе.

Такое, как хлеб.

Воздух.

Огонь.

Вода.

Не требуя причастий-деепричастий, что надумали люди, слову не доверяя…

Мир выстроен на слове. Держится на слове. Рухнет под извержением словес, которые всем и никому.

Смешаются суждения, изменив первородный облик, гласные не поладят с согласными, слог со слогом, – истасканные, скукой припорошенные до утраты понимания.

Где они, речистые проходимцы, одержимые «похотью власти», рты разверстые на разрыв перепонок?

Не будет их.

Куда подевались лукавые ласкатели, прилипчивые и гнусливые, слово выводящие на панель? – их тоже не будет. Дикторы смолкнут на всех каналах, и навалится бессловесие – ношей молчания.

Немым к утехе.

Заикам к послаблению.

Травы – они же обходятся без речений. Желудь на дубе. Ягода на рябине. Гриб опёнок и гриб боровик, – что бы и нам?

Безмолвие не солжёт. Его не обретешь по случаю, не допросишься, а потому приговори себя к немоте, сочинитель, стань другом ее и пленником, чтобы утихло вокруг, утихло в тебе.

Тишиной наполнения или тишиной пустоты?..

Путь твой – по звездам, в места затаённые на земле Ниппон Коку, мудрость которой: «Вода и огонь не бывают грязными. Грязным может быть лишь сосуд».

И пусть время сжалится над тобой – не просчитать до конца. Под перестук дятла в Приюте Умолчания. У Ручья Омовения Рук – обилием вод в потоке, смывая следы прикосновений, где одноногая птица в неброском танце, под перелив струй, скрашивая свою печаль.

Говор гор.

Месяц Светлых Ночей.

Покой глубин омытых.

Тишина укрывается в людях, если ее впускают. Щепотка букв, негромких слогов капéль – тогда еще можно жить. Наедине с собой. Чтобы расслышать в ночи, по примеру анахорета, «как падает на пол ресничка комара».

И начинаешь ценить то, что еще не написал.


⍒ ⍒ ⍒

А теперь помечтаем.

Фантазии свои облечем в сюжеты.

Чтобы мысль набухала. Пучилась. Требовала выхода. Но слов уже нет. Нет слов, и не будет.

Ни в разговоре, ни на бумаге.

Не отыскать – днем с огнем.

Беззвучные зашагают по тротуарам. Безгласные. Взглядами обмениваясь и касаниями. Отринув всё, что можно выразить словом. Разве что, воображением.

Пройдет по улицам посыльный.

Понесет зеркало, стоймя на плече.

Солнце окунется в его глубины, зайчики запрыгают по стенам, окнам и людям. Не хочешь, а взыграешь духом, да и посыльный очень уж приветлив, в беспечалии дни проводящий.

Его продвижение по городу завершим ликованием, всеобщим умилением; хмурые, заботой придавленные, и те потеплеют, – можно, однако, иначе, анимация всё стерпит.

Зайчики ослепят водителей и строителей, отчего неизбежны аварии с разрушениями, жертвы за спиной посыльного.

Машина заедет на тротуар и завалит фонарь на прохожих.

Автобус высадит витрину, порушив пиршество в банкетном зале.

Крановщик – сослепу – опустит плиту на жилой дом, проломив крышу до верхних этажей.

И всё молча.

Молча всё…

Один лишь слепой в полдень – зайчики которому нипочем – прошествует невозмутимо по улице, обстукивая палкой встречные препятствия. Поспешая теперь домой, за наглухо завешенные окна, во тьму кромешную спальни, где на равных с женой.

И не поведать ему, как передвигается по комнатам своим, огибая по памяти встречные предметы, – лишь бы ничего не переставляли.

Как улавливает на слух стоны неприкаянных, не усматривая их слез, – от этого тоже не легче.

Как ест и не насыщается, хоть доверху уложено на тарелке, – пища сытнее, когда видишь ее, послевкусие отрадней.

Но он промолчит, онемелый, потому что не будет слов.

Слов больше не будет. Закончатся. Не с кем говорить и незачем.

Ни звука кругом, ни отклика – камень один, камень.

Стекло и бетон.

А посыльный так и прошагает по улицам до конца сюжета. Зайчики проскачут по городу, забавой для каждого.

Лишь в последнем кадре слепого собьет мотоциклист.

Которого тоже ослепило.


⍒ ⍒ ⍒

Мир выстроен на слове.

Держится на слове.

Рухнет под грузом слов.

На них же и возродится – спеленатый словесами, ибо молчание выйдет из моды.

Говорливые размножатся.

Внимающие – дар редкостный – вымрут поодиночке, что огорчительно.

– Вам это ндравится? – возмущалась торговка с Инвалидного рынка, у которой мы покупали капусту, десятки кочанов, чтобы заквасить в бочке с клюквой-яблоками.

Сама же и отвечала, по-иному, однако, поводу:

– Мне это совсем не ндравится. Что тут может пондравиться, в эдакой жизни?..


3

– Память твоя ненасытна, – укоряют автора.

– Да у меня… – в возмущении. – У меня она никакая. Дыры сплошные – не залатать. Имена забываю. Фамилии. Книгу читаю по которому разу, как новую…

Потому и записываю всякое, что приглянется.

Иаков Ворагинский, тринадцатый век, – сочиняли же люди!

Отбоя не было от читателей.


Жил в лесу близ Роны,
между Арлем и Авиньоном,
один дракон, полузверь, полурыба,
крупнее быка и в длину больше лошади…

Словно дротики, извергал он нечистоты,
И всё, к чему ни прикасался, выжигал огнем.
Жители называли чудовище Тараскон,
отчего место это стало называться Тараскон.


Встало перед домом хранилище, куда относят излишние газеты с бумагами.

Выбрасываю и я, но кое-что сохраняется, что-то постоянно сохраняется: рука не поднимается на истертые листки с записями, которым не нашлось места под обложкой.

Знаками на пути.

Знаками на бумаге, перетерпевшими не одну уже чистку.

Москва, 1760-й год, февраль.

Приглашение на действо, – где-то ведь выискивал, барахольщик.


Голландский кунштмастер, Иозеф Заргер,
в доме Грузинского царевича,
что у Охотного ряду,
будет представлять все свои куншты,
всякой день, во всю неделю Масленичную,
то есть голову Цицеронову
и все Голландские куншты…
А наконец также лошадь
станет представлять свои действия.


На том же листке.

На его обороте.

«Кладезь некромантии, астролог и маг, которому подвластны духи, хиромант, аэромант, пиромант и преуспевающий гидромант – такое звание придал себе магистр Георгий Сабелликус, Фауст Младший, бродяга, пустослов и мошенник…»

Еще оборвышек, из блокнота, должно быть.

Разве его выбросишь?

Год 1811-й.

Наставление воспитанникам Императорского Царскосельского лицея:

«…Вы ли захотите смешаться с толпой людей обыкновенных, пресмыкающихся в неизвестности и каждый день поглощаемых волнами забвения? Нет! Да не развратит мысль сия вашего воображения!».

И эта запись, конечно же, эта.

Затерявшаяся надолго. На половину, наверно, жизни.

Перечитал заново, очень уж приглянулось.


Девиз рода Коновницыных: «Желаю только бессмертного».

Девиз рода Корфов: «Верь тому, что видишь».

Девиз князя Кочубея: «Погибая, возвышаюсь».

Графов Кутайсовых: «Живу одним и для одного».

Графов Перовских: «Не слыть, но быть».

Князей Васильчиковых: «Жизнь Царю, честь никому».

Девиз графа Дибича-Забалканского: «Всякому свое».


⍒ ⍒ ⍒

А книги? С которыми тоже не расстанешься.

Эти хотя бы, на немецком языке, с готическим шрифтом, – пять томов истории мира со множеством гравюр, покрытых папиросной бумагой, с документами на вощеных листах, подписями-завитушками понизу.

Есть там и карты, множество карт разных стран после завоеваний, поражений и соглашений, что наводят на мысль о детской игре в «ножички». Когда чертят круг на земле, делят его на две половины и отрезают территории удачными попаданиями ножа.

Если не повезет, останется узенькая полоска, на которой можно уместиться одной только ступней. А то и крохотный пятачок – не устоять на носочке.

Курьёзы истории.

Живи как сможешь.

Книги распродавала библиотека. За копейки, вернее, за шекели, – я бы не отдал, ни за какие деньги. Готический шрифт автору недоступен, но попадаются гравюры и на русском языке: разглядывать – наслаждение.

«Вид Кремля из Замоскворечья между Каменным и живым Мостом к полудню».

«Вид Казани во время водополья реки Казанки, к Северо-Западу представленный».

«Подлинное изображение бунтовщика и обманщика Емельки Пугачева».

«Граф А. Орлов. Победитель и истребитель турецкаго флота».

«Граф Григорий Григорьевич Орлов. Империей любим, Императрице верен».

«Князь Григорий Потемкин. Степи населил. Устроил».

Медаль о победе над турецким флотом в Чесменском сражении. «И бысть России радость и веселие».

Вот и Николай Второй – отречение от престола.

На пишущей машинке.

«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны…»

Последние слова: «Да поможет Господь Бог России».

Подпись: «Николай».

Понизу приписка от руки: «Г. Псков. 2-го марта. 15 час. 5 мин. 1917 г.».

«Министр Императорскаго Двора Генерал-адъютант Граф Фредерикс»…


⍒ ⍒ ⍒

Всякая война начинается без названия.

Его присваивают позднее.

Те, которые выживают.

Эту прозвали Великой, «последней из последних», объявили по окончании «исторической случайностью», уверили себя, что ужасы ее, жертвы-страдания миллионов послужат уроком, и на земле навечно «воцарится мир».

Через два десятилетия началась следующая Великая война, и тогда одну из них прозвали Первой мировой, другую – Второй.


«…время ведь и так постарается нас уморить, – говорил Санчо Панса, – а нам самим не стоит хлопотать, чтоб век наш кончился до поры и до срока: созреем, тогда и упадем…»


Побывал на русском кладбище.

Сент-Женевьев-де-Буа, в парижском регионе.

Где рядами покоятся эмигранты, схороненные на чужбине, что пришли и прошли тенью по земле, унеся под плиты неприятие, неутоленность с неприкаянностью – памятью отживших свидетельств.

В прошлом у которых – кормилицы из деревень, что нашептывали младенцам, будто «царь-государь обедает пирожными с шоколадом, от стула к стулу на тройке ездит».

Вальс, краковяк у которых – тоже в минувшем, «матчиш, прелестный танец», а то и шимми или негритянский кэк-уок.

Кинотеатр «Унион» на углу бульвара, с афишей на половину фасада: «Грустных аккордов мелодия чудная», к воздыханиям и пролитию слез...

Сент-Женевьев-де-Буа.

Где лежат те, что на краю войны, на краю беды уходили в чад, грезы, блуд и угар, но события уже бередили до срока: «…кому жить и кому умереть, кому в свое время и кому безвременно…», – фиалка усыхала на странице, кленовый лист рассыпáлся от прикосновений, «осени поздней цветы запоздалые…», и стихи, стихи, стихи, поэты, поэты, поэты, ныне позабытые…

«Куда спешит немое время, и сны, и пламя юных лет?..»

«Мы шли усталые. Мы шли безвольные. Мы шли притихшие – рука с рукой…»

«Что мы можем? Что мы смеем? Что так жадно мы хотим?..»

«Как я покинута, как я заброшена! Снегом глубоким душа запорошена…»

«Мне не суждён далекий путь… О, дайте, дайте мне уснуть!»

Упокоились под плитами и давние мечтатели, студенты, курсистки, бывшие семинаристы, гордые, ясноглазые, порывистые – взрывались рукоплесканием на галерках на призыв чеховского героя:

«Вперед! Мы идем неудержимо к яркой звезде, которая горит там вдали! Вперед! Не отставай, друзья!.. Я предчувствую счастье, Аня, я уже вижу его...»


⍒ ⍒ ⍒

Каждому поколению – свои беспокойства.

Обнаружил в библиотеке: М. Горелов, «На реках вавилонских. Заметки беженца». Год выпуска 1921-й, отпечатано в Париже или Берлине.

С буквами «Ѣ», «i» и твердым знаком на конце слова.

«Народъ, рабъ, богоносецъ, бюрократiя, династiя, цѢпи, нѢметчина…»

Начнем с первой страницы (опуская для простоты отжившие буквы). С первого абзаца автора, который пытался осмыслить происходящее.

«Чудовищным открытием обязаны мы большевизму: никто в России не знал русского мужика… Никто!.. Все рисовали мужика по образу и подобию своему: власть – терпеливым животным, литература – светочем и оправданием жизни, реакция – оплотом против революции, революция – идейным ее носителем.

Мужик снял маску, нами же самими ему намалеванную… ”Богоносец” выявил свои политические идеалы – он не признаёт ничьей власти, не желает платить податей и не согласен давать рекрутов. Остальное его не касается».

Цитировать можно без конца.

Заметки чужеземца, насильно вырванного из укорененного уклада жизни, для которого «дым отечества» недосягаем за неодолимыми верстами и кордонами.

Безвестность. Бездомность. Сумрачность и неприютность.

Некуда возвращаться, разве что во снах.

«Раб или на веру принимает всё, или, раз сорвавшись с цепи, все авторитеты и истины, не исключая таблицы умножения, валит в сорную яму…

Пророки молчат и проповедуют ослы…

Большевизм держится рабством. Рабы доктрины палками вбивают ее рабам духа… Ни жизни, ни Бога: один страх. Виноваты все. И трех праведников не было среди нас».

Сколько тоски.

Печали.

Не достучаться в чужие сердца, не прожить былым.

«Иногда вечером хочется выбежать на улицу, стать на четвереньки и, повернув лицо к небу, завыть, как волк, от тоски. Но весело бегут вагоны трамваев, мигают вывески кинематографов, сытые, глухие к чужому горю люди переполняют улицы. Воющего человека не услышат ни земля, ни небо: ему одно место – в участке.

Для беженца весь мир – участок, и Сибирь – теплее Сицилии!»

М. Горелов (Михаил Гаккебуш), из украинской семьи немецкого происхождения, в прошлом редактор газет – похоронен в Кламаре.

Было ему пятьдесят пять лет.

Жизнь – великая забавница, утверждали в те годы, которые одни называли эпохой свершений, другие – от горечи-отчаяния – пускали себе пулю в лоб.

А Соня? Что же чеховская Соня?

«Надо жить! Мы, дядя Ваня, будем жить…

А когда наступит наш час, мы покорно умрем, и там за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и Бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой – и отдохнем. Я верую, дядя, я верую горячо, страстно…

(Становится перед ним на колени и кладет голову на его руки; утомленным голосом.) Мы отдохнем!

Занавес медленно опускается».


⍒ ⍒ ⍒

«Мы хлопочем, чтобы изменить жизнь, чтобы потомки были счастливы, а потомки скажут по обыкновению: прежде лучше было, теперешняя жизнь хуже прежней».

Чехов Антон Павлович, из записной книжки.

Возопит возмущенный критик.

Ногами затопает на автора:

– Что вы такое понаписали? Народ только пугаете. Прошлое и без вас знаем. Только что оттуда. Вещи не распаковали.

– Мы все из прошлого‚ – ответим. – Но для некоторых оно еще не подступило.



назад ~ ОГЛАВЛЕНИЕ ~ далее